Анатолий Андреевич Маляров
Ушел из жизни Николай Троянов, артист с почетным званием, творец воистину Народного театра, драматург. Лежит под кипой цветов, тощий, бледный, девяносто пятилетний. Это последний эпизод в его жизни, кажется – последняя, его роль.
Я знал Николая Алексеевича пятьдесят пять лет, видел сто раз на подмостках, ставил с его участием спектакли на телевидении и в театре, сочувствовал его житейским драмам, писал о нем. Вот одна из историй о нем – в давней моей новелле.
* * *
Покушение
В Тернополе мне не везло. В первый приезд поселили в гостиничном номере над рестораном. Гудел вентилятор, дух из кухни донимал и бесил, у изножья обжигала вентиляционная труба. И этот в июле.
Второе посещение города было пять лет спустя, и тоже в июле, с гастролирующим театром. Лето стояло роскошное: тучки – барашками, ветерок – легким дыханием, ивы – копнами над каналом, ветви – в воде.
В их тени - белые и черные лебеди. А озеро! Рукотворное, обихоженное, за ним – казацкий хутор со стогами сена, ветряком, хатой под стрехой и пучком початков над входом. И везде кормушки: в хате, в стоге, в рощице.
И вдруг – молва. Вчера город покинул игравший до нас прикарпатский театр. Вчера же хоронили его режиссера. Богатырского сложения, вдумчивый, недавний мой однокашник Борис Головатюк. Третьего дня он отошел от гурьбы пляжников, медленно разделся и сказал своим артистам:
- Не поминайте лихом!
Что там накопилось в его широкой мускулистой груди? На середине водоема он поднял руку. Одни говорят, что последним его словом было: «Прощавайте!», другие – «Спасайте!» В мою пергруженную постулатами голову ворвалась и прокручивалась без конца одна ходячая реплика: шерше ля фам… шерше ля фам! – хотя никто не знал, кого искать, как причину гибели Бориса…
Настроение мое приупало. Забыл пообедать, побриться, устроиться в номере. Прибитым битой ходил по набережной, таким пришел на открытие гастролей.
В моей новой постановке играли только мастера. Покорял публику статный, европейской пробы джентльмен, майор Меткаф. Это в ударе был мой старший коллега, артист средних лет, но уже заслуженный, известный и коронными ролями, и романтической историей – он увез из экзотического Тбилиси в наш пролетарский город юную актрису. Любил ее страстно и эгоистично, то есть, не принимал женщину такой, как ее Бого стоворил, а творил ее под себя. Учил молодую актрису мастерству, растил сына, правил скромными доходами и расходами как понимал сам. В общем, срывал аплодисменты Николай Троянов.
В антракте администратор шепнул мне:
- Николай Алексеевич старается. Снова хочет влюбить в себя Нину Петровну.
- Это после десяти лет супружества?
- У-у-у, вы не в курсе! Три часа назад Нина со всеми своими пожитками перешла в номер к Ване.
-К Ване? Он же рядом с Николаем Алексеевичем не смотрится и не звучит.
- А кто разберет вас, комедиантов! Может, это Алексеевич семью оставил…
Второй акт я смотрел, выискивая подтексты. Что несет каждая новая реплика Троянова, как он под настроение расставляет акценты по эпизодам – в партнерах у него вель Нина Петровна. Я все больше сокрушался: как можно уйти от такого красавца, здоровяка и таланта!
После премьеры голод загнал меня в актерскую брехаловку с буфетом. Жевал бутерброд, прихлебывал кофе. Все почему-то поспешно, с чувством аспидной вины. Где-то меня ждали. За соседним столиком травили новости: плошает актер, вырождается, если уж плюгавенький Ваня донжуанит. Если Николай Алексеевич уступает, добра не жди. Интересно, как он сам оценивает сию коллизию, Никола-то?
И тут, из-за моей спины, реплика громом упала на меня:
- А он после спектакля исчез!
Я недопил и не дожевал. Бочком, бочком протиснулся к выходу, спустился по тёмному коридорчику и бросился искать коллегу. Город чужой, у беглеца одна дорога, а у меня – десять. За спиной меня преследовала тень утопленника Бориса Головатюка. Шерше ля фам… шерше ля фам…
Я опрометчиво пробежался по комнатам гостиницы и у каждого спрашивал, разумеется, пробросом, за простачка, даже весело: не будоражить бы напраслиной людей:
- Троянова не видели?..Николай Алексеевич к вам не заходил?..
В пятой-десятой комнате не успел открыть рот, две полураздетые героини бросились мне на грудь:
- За что? Он – душка, обаяшка! Не пьет, не курит. Боже, как мы не ценим, что дается легко!
Ни в номерах, ни в ресторане, ни в подворье его спортивной фигуры не видел. И заторопился к самому опасному месту, к озеру. Тень Бориса Головатюка…Кликуши в отеле, не способны помочь…Холодная администрация, не чующая души художника!..
Я заблудился, бежал между корчеватыми вербами, бился о стволы и сторонился теней. Наконец, озеро. Я походил по бережку, да потише,.. деликатничая и боясь тревожить сам себя дикой догадкой, резким вмешательством во что-то таинственное, мистическое – гоголевская природа из «Ивана Купалы» доканывала меня.
На последней ступеньке у воды, с башмаками по щиколотки в песке, простоволосый, белый лицом под вынырнувшей луной, расхристанный и немой, сидел потусторонний человек. Между ног- высокая янтарная бутылка без пробки. Блик четко отмечал выпитую меру вина.
Хватило у меня такта медленно подойти и сесть ступенькой выше.
Пауза. Еще пауза.
- Грустно. Но красиво,- вдруг сценически отчетливо, с модуляциями и всем богатством смысла произнес Николай Алексеевич, глядя куда-то между небом и полоской леса за озером. – Говорят, где-то есть рай. Не ведают: вот он, здесь, и только однажды нам отпущен… Бесимся, воруем, стреляем, топчем, не видим ничего святого…а оно-вот оно...Выпьешь, коллега?
Изысканно – для режиссера – он охватил бутылку ладонью, приподнял и со всем уважением протянул мне.
– Будь любезен, раздели со мной чашу сию.
Я приложился к горлышку, едва не захлебнулся от рвения. И долго слушал, окунаясь в тоску и горе сильного, все понимающего маэстро. Почуял все: и его собственную несправедливость там, в другой стране, где он свел от родителей девушку иного уклада, намного моложе… и весь максимализм своей творческой натуры, и нищету лицедейского быта, не давшую престижной женщине ничего, кроме того же лицедейства…и необузданного чувства, толкнувшего этого бонвивана на отчаянный шаг, а потом еще на много-много трудных шагов…
-Ты можешь уйти. Завтра, поди, репетиция? – по - братски, как-то отстраненно сказал Троянов. – Не выдумывай глупостей.
Я покорно встал, кивнул и пошел вверх по набережной. В темноте снова за плечи меня взял мнимый Борис Головатюк и толкнул в кусты. Я сел и зашторил себя ивовыми ветками. Слушал, слушал ночь, ловил движения коллеги у воды. Забылся.
- Побудьте здесь и бодрствуйте со мною, - прозвучало из Писания и отозвалось как эхо, не понятно, во сне или наяву, с неба или за спиной. И тут же живой голос Николая Алексеевича рядом: - Да ты, как заяц, спишь с открытыми глазами. Поднимайся, я о тебе позабочусь.
Не я о нем, а он обо мне.
Путь до гостиницы проделали молча. Я подумал, что мы свернем к домику, где намедни временно жил с семьей Троянов. Подумал и не сказал лишнего, не потревожил горя. Так и случилось.
Комната на двоих, постели не тронуты.
- Я тут приготовил кефир, булки…запоздалая забота…- Тихо говорил, тихо ступал по коврику хозяин. Снимал салфетку со снеди, гладил спинку стула. – Виноват…кругом виноват… Эгоизм, эгоцентризм, центропупизм… Помнишь, у Горького: человек для других – это не про меня… Ужинай. Она не придет. Спать ложись на опустевшем, покинутом ложе.
И час, и два часа спустя я лежал поверх покрывала и думал: а ведь этот крепкий, бывалый, много знающий человек чудовищно одинок. Не насобирал друзей в нашем городе. Все его время принадлежало фантазиям, текстам из пьес, творческим задачам и сверхзадачам. Ушибленный войной, голодом и несправедливостью, он сам часто был несправедлив. Весь его человеческий дар поглощала сцен. И Нина Петровна, девчонкой сведенная из дому, из столичного города в провинцию, она исподволь становилась лишь аргументом в его творчестве… Красавица, на глазах поднимающаяся и обгоняющая его известностью актриса, давно утрачена им духовно. И вот разрыв: выпускница столичного театрального вуза, любимица публики, уже заслуженная артистка, отличная мать его мальчугана, отвернулась…
Я забылся сном. Утром Троянова в номере не увидел. Неумытый, какой-то весь слипшийся, я побежал искать его. И сразу наткнулся на театральный автобус , в который садилась малая труппа, выезжая в район на спектакль. Не болтали, не суетились и не острили, как обычно бывает на выездах. Похожей на траурный обряд была обходительность коллег с молодой героиней. Величественно прошествовала она из парадного подъезда к машине. Актеры всегда переигрывают. Ей уступили место из лучших, кивали, давая понять общую солидарность и…невмешательство. Чужая душа – и так далее…
Из глубины улицы выразительно затопали каблуки. Две дюжины глаз устремились на звук, как по мановению руки. Слегка запыхавшись, простецки улыбаясь, приближался Николай Алексеевич. В руках у него - изрядная охапка пестрых полевых цветов. Он вполголоса, но излишне рьяно приветствовал коллег в салоне автобуса, статной фигурой затенив дверцу и нащупывая взглядом в полутьме самое красивое и одушевленное лицо Нины. Затем, театрально преклонив колени, подал молодой героине пышный, только что собранный букет и со всей возможностью сказал:
- С первым днем свободы…
…Два года спустя от сердечного приступа умер Ваня. Похоронили его в дальнем его родном селе на ухоженном кладбище.
Десять лет прошло – от беспощадной болезни умерла Нина Троянова. По ее последнему слову схоронили покойницу рядом с Ванечкой, в чужой для нее даже незнакомой земле.
* * *
Еще почти тридцать лет, на проводки, вместе с сыном, Николай Алексеевич ездил в глухое село, на кладбище, к Нине. Потом ноги отказали. Жил сорок пять лет одинокий, довольно неопрятный, покупал и покупал книги, ставил спектакли в своем Народном театре, писал пьесы. Одна шла в академическом театре, другую приняли московские режиссеры, но замешкались и не поставили. А на любительской сцене и в книгах Трояновские диалоги пользовались неизменным успехом.
И вот пришел его черед предстать пред вратами Святого Петра.
Таким людям отведено место в раю - и самое почетное.